Бывают такие моменты, когда кажется, что дальше тебя захватит бесконечное счастье. У Гете в этот момент Глас Свыше произносит свое "спасена!". Но мне больше нравится, как их прочувствовал Достоевский. Острая секунда, до которой в тебе еще жива абсурдная надежда, что в этот раз привычный сюжет, затертый перечитываниями, повернется по-другому. Шепот косматых бесов затихает, Родион Романович, переходя Тучков мост, отрекается от своего губительного плана.
Но самый острый, самый болезненный момент, как по мне, это согласие Настасьи Филипповны, в момент первого предложения от князя Мышкина, идиота нашего любимого. Кажется, что вот оно, то самое "спасена!" для падшей Маргариты, отрекшейся от нечистого. Но нет, Федор Михайлович тот самый "пессимист, с философской точки зрения, но считающий себя реалистом", даром, что без пачки "Кэмела" и оксикодона. За этой гранью кончается свет: кажется, что сейчас произойдет нечто невообразимо прекрасное, чудесная жертва юродивого посланника искупит отвратительный грех развратника Тоцкого, исцелит больное и испорченное создание, давшее согласие на спасение. Но нет, тут жизнь происходит, а в жизни подобное случается крайне редко. Почти никогда.
За этим неописуемым счастьем, спасением и всеобщим ликованием, поднимается черная волна. Гретхен посчастливилось существовать на облагороженных немецким романтизмом страницах. Грязь темницы и русского народного имперского гримдарка ее не коснулась, она все еще прекрасная жертва обстоятельств, способная спастись из внешнего ада. А наша родная Настасья Филипповна сама есть продукт адосодержащий.
Вирус великого страдания, что передал ей Тоцкий, настолько прижился в ее крови, что дает рецидивы крайне редко, когда падает иммунитет, уменьшается количество антител, проглядывает душа. Настасья Филипповна своим падением и страданием упивается. Конечно, она обречена доиграться, с таким-то образом жизни, с таким-то деструктивным блоком, разрушающим любую возможность отклониться от разложения и самоликвидации об чужую пику. Но до сей поры, Настасья выживает, адаптировавшись к своему положению, адаптировавшись к своему состоянию и внутреннему приговору. Было у нее два пути: утопиться или приспособиться, возлюбить свое состояние, начать им любоваться, упиваться жалостью к себе, играть со своей "порочностью". Тем самым и Тоцкого терзать, как вызванный демон обращается против чернокнижника. Продавший свою душу порочный старикан уже и рад бы на что-то переключиться, а нет, составил он когда-то сделку с нечистым, никуда от огненного ангела не сбежать.
Краткий просвет, похожий на неожиданное солнечное осеннее утро, оказывается обыденно-ложным. Где-то и сам Достоевский писал про обыденность и повседневность происходящего в своих сочинениях, такой бытовой кошмар, бытовая трагедия. Я согласен, что так оно и есть, так оно и бывает, если говорить о психологизме сюжета. Это вечно повторяющиеся события, и за идеалами романтизма следует обыденный же приговор, отказ в спасении. За ложным, мнимым просветом встает холодная штормовая волна. Накрывает несчастного князя. Думаю, многие это чувствовали, многих этот момент пронзал, когда, казалось бы, все позади, наконец-то все может быть прекрасно, но уже через мгновение (минуту, час, день, неделю, месяц) какие-то слова, выводы и болезненные внутренние механизмы перечеркивают тот самый не родившийся, потенциальный свет вдали, над какими-то там берегами, который погас, лишь забрезжив.
Решенный вопрос, без пяти минут светлая княгиня Мышкина, согласие - и утекает с рогожинской толпой, крах, разрушенная башня. Но дальше, обнулив жертву "духа", Достоевский через то же проводит "человека", хмельное счастье Рогожина, которое не пахнет уже спасением. Но есть в нем что-то от покоя (парадокс), союза вечногрызущих друг друга гарпий, через это находящих гармонию. Но и Рогожин получает по шапке - паскудная Настасья Филипповна сбегает к третьим лицам, бессмысленным и неустановленным, саморазрушения ради. Жертва ли это ее? Достаточно вспомнить, к чему это все привело князя и Парфена.
Дальше света нет, да и чистота увядает, такой вот грязный Мидас этот сладострастник Тоцкий (уж не родственники ли они с Федором нашим Карамазовым?), все, что тронет, осквернит, а оно несет эту скверну дальше. Такая заразная многоликая одержимость. То самое колесо насилия, про которое я уже не помню, где услышал. У классиков ли, в работах психиатров. Один уродует другого, другой, задержав в себе всю обиду, злость и унижение, по-своему передает это дальше, наказывая за грехи первого третьего (раз со мной так поступили, то и я могу), порой бессознательно. И так оно идет, обрел боль - передай другому.
Конечно, вопрос, можно ли винить неспособное осознать свое участие в колесе звено. Достоевский с жизнью глаголят, что вини, не вини - бесполезно, Настасья Филипповна неуправляемая (и весьма бестолковая) боеголовка, которая из пункта "постель мерзкого Тоцкого" вылетает, кружась, к собственной смерти, по пути круша чужие души. Можно ли ее обвинить? В слабости? В отсутствии осознанности? У нее нет своего умысла, ее сформировал умысел чужой. Можно ли ее обвинять в отсутствии силы осознать свое состояние и от него удалиться? Вряд ли. Но, безусловно, это уже не Гретхен-жертва (да и Гретхен-то вполне не та безусловная дама в беде), Настасья собой и страданием наслаждается, ей важно всем доказать, что она конченная, повыть от этого, даже если если есть вариант что-то изменить. Не может она иначе! Что же с ней сделать? Отступить. Не связываться. Бежать. Вот она, мысль, ограничивающая концепцию "спасения для всех", обнуляющая чужие жертвы. Достоевский - он вообще про жертвы, да. Собой пожертвовать, аки Дуня, Соня, Мышкин, Алеша (отдай все и иди за мной) и другие, все еще можно, но уже нужно ли? Приведет ли к спасению? Да, жертва другими и наполеонствование все еще к спасению не ведет, тут Достоевский вступает в полемику с социалистической шигалевщиной (и разносит по фактам). Но индивидуальное спасение души уже многим закрыто.
Так вот, дальше света нет. Есть короткие сумерки, ведущие в темноту. То Мышкин с месяц живет с Настасьей. Это легко представить, надрыв, метания, шатания и расшатывание, прогулка по ножу. Потом Настасья снова рогожинская, но и он уже начинает понимать, что долго с такой не протянет, не выживет. То бьет, то на коленях стоит, крыша-то едет. Не может человек постоянно пребывать в измененных состояниях сознания. Не может эту психотемноту Настасьи выдерживать, как и сам Достоевский задыхался от ядовитых миазм знатной поехавшей своего времени, Аполлинарии Сусловой, как Митька Карамазов от Грушеньки задыхался. Свет гаснет, гаснет, гаснет, в какой-то момент нет уже веры, но болезненно вспоминается тот момент, когда казалось, что все еще можно изменить, спасти, что луч души, который даже в самых темных сердцах иногда вспыхивает, может засветить постоянно, lux aeterna (римско-католический, не музыка эта!).
Как хорошо, как гениально пойманы эти моменты, светлый холст перед темным грунтом.